История - главная    Философия    Психология    Авторам и читателям    Контакты   

История

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

..»
– Вот, Александр Михайлович, – сказал государь вице-канцлеру, когда письмо было запечатано, – немало сделано мною добра в вашу пользу, вспомните хотя бы вы об этом и употребите своё старание, дабы склонить Екатерину Алексеевну хотя бы на последнее!
Едва отъехал вице-канцлер, – а было то в пятом часу утра, – государь впал в крайнее беспокойство и очень терзался своей уступчивостью.
– Несправедливо, – говорил он графине Воронцовой, находившейся при нём почти безотлучно. – Неужели все ослепли и не видят несправедливости? И разве можно одной несправедливостью исправить другую? Каковые бы грехи за мной ни водились, пусть спросит с меня народ мой! Но известная лицемерием и беспутностью жена в роли судьи от народа – разве не оскорбительно?.. Вот так, уступая негодникам, теряя честь по крупицам, становимся смешными и жалкими даже в собственных глазах, а потом и сие перестаём примечать!..
Все говорили позднее между собою, что государь, дескать, трус по натуре, сильно напился и был невменяем. Сие гнусная ложь: все клеветали на него в угоду Екатерине и для прикрытия своих подлых поступков. Я, более всех свидетельствующий о бесчисленных слабостях Петра Третьего, я же и говорю: он держался в тот несчастный день довольно для себя мужественно, хотя, не спав в продолжение всей ночи, был крайне изнурён беспрерывными волнениями, отчего срывался временами на отчаянный крик. Да и как было сохранить твёрдость, всё более обнаруживая правду, ранее совершенно сокрытую?
Около семи часов утра вернулся тайно сопровождавший вице-канцлера голштинский офицер. Он сообщил, что князь Голицын на его глазах отдал письмо Екатерине и присягнул ей на дороге у Сергиевской пустыни, опустившись на колени прямо в дорожную пыль.
Таким образом, всеобщая измена стала непреложным фактом, и государь более уже не созывал на совет своих приближённых.
– Канальи, – сказал он мне, – среди них нет ни единого честного человека, и сие обстоятельство – главное потрясение и главное несчастье моей жизни! Как мог я существовать, окружённый негодяями!
Я напомнил о князе Матвееве. Государь взглянул пустыми глазами.
– О, всё гораздо ужасней! Теперь я вижу, что гораздо ужасней, нежели представлял мне сей достойнейший, неоценённый мною человек!.. Вы думаете, я наилучшего мнения о бароне Гольце, сём недалёком гусаке и грубом притворщике? Вы думаете, я всерьёз рассчитываю на Фридриха? О, никто не понял, отчего я желал с ним дружбы! Только при его помощи и содействии, а вернее, при его нейтралитете я мог бы исправить величайшую несправедливость в отношении Голштинского герцогства, моей наследной вотчины. Сей форпост в сердце Европы предотвратил бы многие козни противу Российской империи. Вот что объединило все силы заговора, едва мои планы сделались достаточно прозрачными!..
Решение государя превратить Ораниенбаумский дворец в крепость было поначалу непреклонным. Он сам распорядился расставить кругом пушки, а их было достаточно, как и пороха. Впрочем, быстро выявилось досаднейшее и загадочное недоразумение, о котором государь велел никому не сообщать: основные запасы ядер и картечи предназначались для пушек совсем иного калибра.
Едва только стало известно о приказе подготовиться к отражению штурма, к государю явилась депутация вельмож.
– Ваше величество, – сказал Миних, – вы полагаетесь на голштинцев, но позвольте мне, старому воину, предостеречь вас: они пригодны лишь для парадов, экзерциций и несения караула. Они будут сметены и рассеяны гвардейцами в первом же штыковом бою. Мало того что бессмысленное сопротивление погубит их всех до единого – необузданному гневу пианой русской толпы подпадут неповинные иноземцы. И более всего пострадают наши сородичи в Петербурге – имения их будут разграблены и сами они побиты. Вы же знаете о настроениях подлого народа: чем хуже ему живётся, тем упорнее ищет он козла отпущения среди иноземцев.
– Умоляю вас, ваше величество, – подхватил граф Воронцов, – не подвергайте разрушению и поруганию Ораниенбаумский дворец, сие давнее гнездо вашей молодости! Пощадите бедных иноземцев, находящихся на российской службе! Поверьте, вы возбудите приказом к сопротивлению крайний их гнев. Согласие с ними, окружающими ныне Екатерину, сделается невозможным, понеже они станут жаждать возмездия. И даже масонский орден, ныне возносящий о вас молитвы, отвернётся от вас как от неверного брата, не выполнившего первой заповеди человеколюбия!
– Мой повелитель, – вскричал как безумный Гудович, воздевая к небесам руки, – верный раб заклинает: оставьте несчастным надежду, если даже провидение лишает нас оной! Поступите как истинно великий монарх, как Цезарь, коий не упрекал своих друзей, узрев их падение, потому что единственный среди них истинно ценил дружбу!..
Тут будто по команде в залу ворвались придворные дамы и подняли такой плач и вопль, что государь не мог говорить и принуждён был удалиться в свой кабинет.
– Что делать? Что делать? – ошеломлённо повторял он, расхаживая по своему обыкновению взад-вперёд. – Они собрались гнусной шайкою, чтобы растрогать моё сердце! Им наплевать, что будет со мною, лишь бы уцелеть самим! Шаг за шагом они лишают меня всякой возможности к отпору!
– Уступите, ваше величество, – сказала Елисавета Романовна. – Теперь, когда вы вполне убедились, какое дерьмо вас окружало, уступите! Я согласна уехать с вами хоть на край света, лишь бы не видеть более сих мерзких людей, совершенно не понимающих вашего великого сердца!
После таковой похвалы государь решительно направился в залу.
– Прекратите, – сказал он, прижимая руки к груди, – прекратите спектакль! Довольно спектаклей!.. Через два часа вы будете свободны и от вашей смелой присяги, данной мне, и от вашей трусости за собственные жизни, отнимающей у меня даже радость добрых воспоминаний!
В зале воцарилась мёртвая тишина. Государь круто повернулся и ушёл к себе.
– Несравненная богиня, – сказал он, целуя руку Воронцовой, – когда ты рядом со мною, мне не нужна никакая империя!
Через час проворный Волков закончил новое письмо к Екатерине, в котором государь отрекался от престола при условии беспрепятственного выезда из пределов Российской империи вместе с графиней Воронцовой и генералом Гудовичем. Упоминание о себе Гудович вымолил, стоя на коленах.
Отвезти письмо вызвался гофмаршал генерал-майор Измайлов, человек обычно молчаливый, малозаметный, угождавший всем подряд.
Через два часа он возвратился. Государь спал, его разбудили. Он долго не мог прийти в себя.
– Ваше величество, – сказал Измайлов, возвращая письмо, – государыня Екатерина Алексеевна, ознакомясь с письмом, велела передать, что согласна с вашими условиями, но и со своей стороны ставит условие: собственноручно написать новый текст отречения по форме, которую я доставил. Она хочет, чтобы позднее не возникло каких-либо несоответствий. Её более беспокоит законность…
– Помилуй, Михайло Львович, – прервал его Волков, – нам ли не знать, как пишутся «законные» бумаги? – И, пробежав глазами привезённый для переписки текст отречения, добавил: – Вздор всё излишний! Да и умышленное косноязычие!
– Да, да, она хочет меня унизить ещё более, нежели я унижен обстоятельствами, – сказал государь, которому трижды прочитали привезённый текст.
– Государыня велела передать, что будет ожидать ответа ещё час, после чего обещания берёт обратно и поступит с вами так, как самодержица вольна поступать со всяким подданным, – кланяясь, сказал гофмаршал.
– Да вы плут и отъявленный мошенник! – вскричал, не сдержавшись, государь. – Кого вы представляете в комиссии, с которой я посылал вас?
– Я имею честь представлять ваши интересы, – с низким поклоном отвечал Измайлов. – Мне кажется, главное сейчас – сохранить вашу жизнь, а текст отречения уже мало значит.
– Что за речи я слышу? – заикаясь от гнева, тихо произнёс государь. – Кто имеет право покушаться на мою жизнь теперь, когда я изъявил добровольное согласие отречься?
– И, ваше величество, – паки кланяясь, зловеще сказал Измайлов. – Вы же сами не раз говорили, что в России закон – право сильнейшего. Возможно ли переменить таковой порядок за день?..
Государь не владел более собою. Он схватил перо и пододвинул к себе лист бумаги. Волков принялся медленно диктовать отречение, но сбился. Государь выбранил его и поручил диктовать мне. Вот оно, я запомнил его, пожалуй, от слова до слова, полное коварства и надменной власти над беззащитным: «В краткое время правительства моего самодержавного Российским государством самым делом узнал я тягость и бремя, силам моим несогласное, чтоб мне не токмо самодержавно, но и каким бы то ни было образом правительства владеть Российским государством, почему и восчувствовал я внутреннюю оного перемену, наклоняющуюся к падению его целости и к приобретению себе вечного через то бесславия. Того ради помыслив, я сам в себе беспристрастно и непринуждённо через сие объявляю не токмо всему Российскому государству, но и целому свету торжественно, что я от правительства Российским государством на весь век мой отрицаюся, не желая ни самодержавным, ниже иным каким-либо образом правительства во всю жизнь мою в Российском государстве владеть, ниже оного когда-либо или через какую-либо помощь себе искать, в чём клятву мою чистосердечную пред Богом и всецелым светом приношу нелицемерно. Всё сие отрицание написал и подписал моею собственной рукою».
Генерал Измайлов вновь поскакал в Петергоф, а отрёкшийся государь собрал всех, кто находился во дворце, коротко известил их о своём отречении, поблагодарил за службу и один, с арапом и собакою, в последний раз обошёл вкруг дворца, никому не позволив себя сопровождать.
Во всех окнах, пожалуй, торчали лица слуг и вельмож, и многие гадали, что чувствовал в те минуты несчастный внук великого Петра. Но сие было трудно угадать, ибо шёл он бодро, редко задерживаясь у прудов и фонтанов, и постоял только несколько у знаменитой каменной горки, которой зимою столько раз съезжал на санях под шумное ликование любимцев, обещавших вечную верность.
Потом уже, когда государь вернулся и сел завтракать, я узнал от графини Воронцовой, что, не будь рядом арапа Нарцисса, государь заблудился бы, понеже ослеплён был от слёз, и даже собака сочувствовала ему, жалобно скуля.
Не успели все опомниться, рассуждая о будущем, как прискакал обратно генерал Измайлов вместе с Григорием Орловым, о котором давно шептала молва, что он любовник Екатерины. С ним явилось десятка два кавалергардов.
Формальности были улажены необыкновенно быстро. Государь только спросил у Орлова через адъютанта Гудовича, подтверждает ли государыня данное ею в обмен на отречение обещание отпустить его из России вместе с дорогими ему слугами. Орлов, по свидетельству Измайлова пожалованный уже графским титулом и весьма надувавшийся, надменно отвечал, что слова императрицы так же твёрды, как опоры её трона.
Отъезжали двумя каретами, в первой государь с Елисаветой Воронцовой и я, во второй – Орлов с Измайловым и Гудовичем.
Всю дорогу государь нескладно шутил, беспричинно смеялся и всё взглядывал за окно кареты, подле которой лёгкой рысью шли его преданные ещё вчера кавалергарды.
Догадывался ли он о печальной судьбе, ему уготованной? Скорее всего – не догадывался, полагаясь на обещания государыни. Впрочем, он не мог всё же не задумываться о многих тяготах предстоящей ему жизни.
Беспрестанно перескакивая в разговоре с предмета на предмет, он спохватывался, что говорит только о времени, когда был властелином Российской империи, и умолкал, с усмешкою замечая:
– Удел отрёкшихся – жить только воспоминаниями!
– Иное будущее ожидает нас, душа моя, – отвечала Воронцова. – Моя любовь и забота сделают вас гораздо более счастливым, нежели прежде. Во-первых, вы будете свободны от своего несчастного брака. Во-вторых, сможете уже не обременяться постоянными заботами по управлению колоссом, у которого так мало разума и сердца…
Миновал уже полдень, когда мы приехали в Петергоф. Государь был принят здесь с издёвкой, которая не оставляла сомнений в коварных умыслах на его счёт. Но он отнёс сие на свойство черни тем более издеваться над жертвой, чем более уличена она в своей низости, и держался с достоинством, не отвечая на вызывающие выклики.
Едва мы вышли из кареты, как увидели себя окружёнными солдатами, стоявшими в две шеренги.
– Я хочу видеть Екатерину Алексеевну! – сказал государь, обращаясь к поручику, единственному офицеру, подошедшему к карете.
– Её величества императрицы Екатерины Второй здесь нет, – развязно отвечал пианый поручик. – Вам придётся обождать, для чего позвольте препроводить вас в приготовленные комнаты!
Вероятно, государь понял так, что его встреча с Екатериной непременно состоится, и тотчас пошёл за поручиком, будучи сразу же отделён от своих людей.
Меня и Гудовича отвели в тот же самый павильон, что и государя, только в противоположный конец. Как поступили с графиней Воронцовой, я не знаю.
Нам указали нашу комнату, имевшую отдельный выход во двор, где тотчас же встали часовые.
– Комедия окончена. Наконец-то! – рассмеявшись, с облегчением сказал генерал Гудович и лёг, не снимая сапог и мундира, на диван. – Боже, как я устал!
– Комедия окончена, но наша служба ещё далеко не завершена, Андрей Васильевич, – отвечал я ему.
– Всё завершится гораздо быстрее, нежели ты полагаешь, – не открывая глаз, сказал он. – Однако многие заботы действительно ещё впереди.
Вскоре он куда-то ушёл, последовав приглашению поручика Алексея Орлова, тогда мне ещё почти неизвестного. Хотя они обменялись при мне всего двумя-тремя ничего не значащими фразами, я понял, что они довольно коротко знакомы.
– Дела, дела, – протянул, зевая, генерал Гудович, – а ты посиди здесь, пока утрясутся разгулявшиеся страсти. Мы всегда невольники обстоятельств, так что всякую приостановку желанного течения событий нужно использовать для отдыха и размышления…
В моей разгорячённой голове стоял непередаваемый сумбур, каковой случается, видимо, когда происходит стремительная смена власти, и многого невольно ожидаешь, и вот оказывается, что ожидания тщетны, переменяются только люди, пользующиеся властью и милостью при дворе, а всё остальное остаётся прежним.
Было время обеда, из окна я увидел, что солдаты привезли на подводе хлеб, а следом тушу быка и принялись её разделывать, обагряя траву кровию. Задымили костры, откуда-то была прикачена бочка с вином, и пир пошёл горой. В короткое время солдаты сделались пианы и повели себя, ровно малые дети, смех и запевы раздавались постоянно. А потом большая толпа, отделившись от остальной массы, подошла к той половине дома, где содержался отрёкшийся государь. Солдаты встали под окнами, свистя и выкрикивая непристойные ругательства, корча рожи, показывая фиги, грозя кулаками и делая прочие оскорбительные движения.
Я поймал себя на невольной мысли, что из осудчика Петра Третьего, каковым был, сделался едва ли не в продолжение двух дней человеком, сочувствующим ему, хотя и понимал, что неможно и не должно сочувствовать существу, не только бесполезному для отечества, но причинившему ему большой и невосполнимый урон. Но, верно, таково уж свойство русского сердца: оно даже и беспричинно ненавидит сильнейшего, привыкнув терпеть надругательства и своеволия, и в то же время полнится состраданием к злому преступнику, наконец схваченному, зная, что правосудие непременно обернётся новой жестокостью и новым глумлением.
В изнурительной рассеянности слушая беснования солдат за окнами, провёл я несколько часов. Мне принесли обед, я механически съел его. О своей судьбе я нисколько не тревожился и в то же время был полон беспокойства – о ком и о чём? Не о судьбе ли беспомощного отечества?..
Около шести вечера в дверь постучали. Я вскочил с дивана. О Боже! На пороге стоял господин Хольберг в полковничьем мундире елисаветинского покроя!
– Что за наряд! – изумился я.
– Каковы времена, таковы и наряды, – был ответ. – Ныне я уже состою при новой должности!.. Давненько мы не виделись! Однако, насколько мне ведомо, службу свою ты отправляешь с ревностию и старанием, заслужив полное доверие бывшего императора.
Я спросил, должен ли я возвратить теперь полученные мною прежде часы.
– Оставь их у себя в знак памяти, – ответил господин Хольберг. – Человек с паролем уже никогда не придёт. Теперь всё, относящееся до жизни и смерти прежнего государя, – не наша забота, хотя нынешнее положение Российской империи самое презабавное за все её дни: живы одновременно три самодержца, каждому из которых подана присяга! – Он засмеялся. – Пока ты останешься, как и прежде, при особе Петра Фёдоровича. На иных уже, понятно, основаниях. Приказ получишь от своих непосредственных нынешних начальников.
– Да ведь я не присягал Екатерине!
– Всё это пустяки, брат, одни пустые формальности, коими пока не обременяй себя.
– В чём же будет состоять моя нынешняя служба?
– В двух незначительных вещах. Орден интересует, какие действительно виды имел Пётр Фёдорович в отношении шлиссельбургского узника Иоанна Антоновича. Есть и другое дело: куда-то исчезла потайная шкатулка Петра Фёдоровича, в которой он хранил драгоценностей более чем на миллион червонцев. Никто, кроме нас, не ведает о шкатулке, но она была и есть, только где спрятана или в чьи руки отдана?.. Обыск, проведённый в Ораниенбауме, указал на исчезновение оной в последний день… Я тебя не учу, как подступиться, – вот тебе важнейшее испытание!.. Лишённые чинов и власти часто весьма сентиментальны, нам же позарез нужны средства. Мы начинаем новые работы, и многие новые лица, нужные нам, пока далеки даже мысли о просвещении!
– Что с ним случилось? – спросил я, имея в виду государя.
– Ты крепко измучен событиями, – пристально поглядев на меня, сказал старый искуситель, с успехом упрочивший своё положение при перевороте и теперь начинающий плести новые сети и высматривать новые опоры Ордена уже далеко впереди Екатерины. – Впрочем, удивляться нечему… Я только что говорил с господином Паниным. По указанию императрицы, находящейся тут же, Панин сообщил Петру Фёдоровичу о предстоящем сегодня переезде в Ропшу – до высочайшего повеления о его дальнейшей судьбе. И что же? Едва услышав о том, банкрут бросился к Панину, умоляя, чтобы ему дозволено было обождать решения императрицы в обществе своей фаворитки. Странная прихоть и ещё более странная любовь. Он буквально заливался слезами и ловил руки презираемого ещё вчера Панина, чтобы поцеловать их, – какова метаморфоза? И сия особа, неведомо как проникнув к отрёкшемуся императору, встала перед Паниным на колени. Сцена была слишком жестокой даже для его флегматичного и злопамятного сердца. Панин обещал передать Екатерине о просьбах, но признаюсь тебе, ни об чём говорить он не станет, ибо всё решено: для низложенного государя готовят место в Шлиссельбургской крепости и повезут его в Ропшинский замок, разумеется, одного. Графиня же простой каретою будет отправлена в Москву, её роль завершена…
Признаться, я поразился подобному вероломству, вопиющей низости державных лиц, нисколько не дороживших словом. Впрочем, я увидел ещё душераздирающую сцену увоза государя в Ропшу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81