История - главная    Философия    Психология    Авторам и читателям    Контакты   

История

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

всякая надежда покинула её. Остальные дамы и придворные кавалеры испуганно метались по парку и залам дворца.
Окрестные жители приносили всё более и более ужасные известия: государыня во главе двадцатитысячной армии ступила в Петергоф, и можно было каждую минуту ожидать, что она пойдёт на Ораниенбаум.
Мариетта мрачно ходила по комнатам дворца, её щёки горели, глаза сверкали зловещим огнём. Все помещения дворца были открыты и свидетельствовали о полной растерянности, господствовавшей в нём.
– Какое несчастье! – тихо сказала она сама себе. – О, если бы я могла влить в этого императора хоть одну каплю своей крови! – сказала она, содрогаясь и стискивая зубы. – Всё потеряно… Меня привела сюда несчастная звезда, для того чтобы я разделила участь всех этих несчастных.
Она вошла в комнату, всю увешанную различным редчайшим оружием, и с насмешливой улыбкой оглянулась вокруг.
– Оружие для такого мямли!.. Если бы моя рука была настолько сильна, чтобы употребить его в дело, то судьба всего света приняла бы совсем иное направление.
Её взор упал на небольшой флорентийский кинжал, лежавший на консоли. Его рукоятка и ножны были осыпаны драгоценными камнями. Мрачный огонь загорелся в глазах Мариетты.
– Спасти ничего нельзя, – сказала она, – мы погибли, но я, по крайней мере, не хочу умереть, не отмстив. Лукреции Борджиа была нужна лишь эта прелестная вещица для того, чтобы губить своих врагов, я же чувствую в себе частичку её духа… Пусть хоть он один будет наказан за свою гнусную измену, и как раз в тот миг, когда он думает, что достиг своей блестящей цели.
Она вынула кинжал из ножен, попробовала рукой остроту его клинка, скрыла оружие в складках своей шали и вышла в парк, где отдельными группами собрались испуганные придворные. Они окружили нескольких крестьян, которые сообщали им ещё более, чем до сих пор, грозные известия.
Тем временем Пётр Фёдорович, томимый сильнейшим беспокойством и быстрой сменой самых разнообразных настроений, сидел у себя в спальне, куда были допущены только фельдмаршал Миних, Гудович и Бломштедт. Он то впадал в тупое равнодушие ко всему на свете, то предавался порывам внезапной ярости, заочно осыпая свою супругу страшнейшими проклятиями и жесточайшими угрозами; но вскоре вспышка гнева снова сменялась у него приступом малодушия, и государь, изливаясь в слезах и жалобах, собирался уже молить императрицу о сострадании, причём все попытки побудить его к какому-нибудь действию оставались напрасными.
Проходил час за часом, а камергер Измайлов всё ещё не возвращался. Император внезапно вскочил, сошёл вниз к конюшням и приказал оседлать для себя самого ретивого коня.
– Оставайтесь все тут, – крикнул он своим приближённым, которые последовали за ним, – я хочу бежать один. По направлению к польской границе никто не задержит меня; когда же я миную её, то по крайней мере вырвусь из-под власти взбунтовавшихся изменников. Я обращусь за помощью к польскому королю, я пообещаю ему одну из провинций моего государства, и он поможет мне проучить тех негодяев.
Действительно, Пётр Фёдорович прыгнул в седло и помчался во весь дух.
Некоторые голштинские солдаты, видевшие это, кинулись за ним, может быть, думая, что он решился наконец вести их в бой. Они потрясали оружием; раздались крики.
– Да здравствует император, да здравствует наш герцог!
Но едва отъехав шагов на сто от ворот дворца, Пётр Фёдорович внезапно остановил свою лошадь; видно было, как он покачнулся в седле, как выпустил поводья из рук и боязливо ухватился за гриву коня и за луку седла.
Бломштедт проворно очутился возле него; тяжело дыша, император упал на его руки; страшная бледность сменялась на его лице ярким румянцем; наконец он вымолвил слабым голосом:
– Невозможно! Я не могу вынести такую скачку; моя голова идёт кругом. Зачем у меня нет силы принудить это жалкое тело?
Ногу императора пришлось вытащить из стремени, после чего несчастного государя перенесли обратно в его спальню. Здесь он подсел к столу и с нервной торопливостью написал смиренное письмо своей супруге, в котором молил её о помиловании, о сострадании; он заявлял, что согласен без сопротивления уступить ей свой престол, и просил лишь о том, чтобы ему разрешили вернуться обратно в Голштинию.
Несмотря на все убеждения Миниха, Пётр Фёдорович немедленно отправил это письмо с одним из своих дежурных камергеров императрице и поручил ему ещё словесно особенно просить от его имени, чтобы негру Нарциссу было позволено сопровождать его в Голштинию. После того он снова погрузился в летаргическую апатию и как будто считал с того момента, что теперь всё покончено.
Прошёл ещё час; всеобщее беспокойство и смятение во дворце усиливались с минуты на минуту; наконец, в Ораниенбаум вернулся посланный камергер. С холодной, размеренной и надменно-снисходительной учтивостью вошёл он в спальню императора.
– Ну, – вскакивая, воскликнул Пётр Фёдорович, – что же сказала моя супруга? Принимает ли она мои предложения? Согласна ли разделить со мною царствование? Согласна ли она положить конец этой преступной революции посредством полюбовной сделки между нами?
Возвращение посланного, казалось, придало императору новое мужество; на минуту надежда снова озарила его лицо.
– Её императорское величество государыня императрица, – ответил камергер, – не может пойти ни на какую сделку относительно престола России и ни с кем не разделит царствования; русский народ и русская армия, наскучив долгим бесправием, передали ей господство, и митрополит во имя святой церкви благословил её на царство.
– Несчастный! – подхватил Гудович, грозя камергеру кулаком. – Ты осмеливаешься говорить это своему императору?
– Тише, тише, Андрей Васильевич! – воскликнул, весь дрожа, Пётр Фёдорович. – Послушаем, чего требует императрица. Наша судьба в её руках, мы должны примириться с тем жребием, который назначен нам Богом.
– Её величество, наша всемилостивейшая государыня императрица, – возразил камергер, смерив Гудовича надменным взором, – далека от мысли прибегать к суровым мерам и при исполнении того, чего требует её долг пред Россией, если бывший император откажется от всякого сопротивления, которое было бы преступным по отношению к государству, и тотчас отправится в Петергоф к её императорскому величеству, где государыня императрица с кротким снисхождением решит его будущую судьбу.
Гудович, загремев шпорой, топнул ногой об пол. Миних печально покачал головой и с глубокой жалостью взглянул на Петра Фёдоровича, стоявшего пред камергером с виноватым видом школьника, который выслушивает весть о назначенном ему наказании.
Затем низложенный император умоляющим и смиренным тоном произнёс:
– Я хочу, чтобы мне оставили негра Нарцисса и мою скрипку, а также одну из моих собак.
– Я не сомневаюсь, – с насмешливой улыбкой ответил камергер, – что её величество государыня императрица с милостивой благосклонностью отнесётся ко всем вашим личным желаниям, не задевающим интересов государства, но вместе с тем я уверен, что такая благосклонность может быть вызвана лишь безусловным подчинением; если же государыня императрица будет принуждена овладеть особою бывшего императора силой, причём может произойти кровопролитие, то ни о какой благосклонности в таком случае не может быть и речи.
– Скорее, скорее! – воскликнул Пётр Фёдорович – Поедем туда, поедем все в Петергоф, чтобы не лишиться милости императрицы!.. Велите подавать экипажи! Согласны ли вы проводить меня, друзья мои? – несмело спросил он, обращаясь к своим приближённым.
Бломштедт прижал руку императора к своим губам; Миних молча поклонился; Гудович ответил с мрачной миной:
– Мне не пришлось драться за вас, ваше императорское величество, я не могу спасти ваш императорский венец, но хочу по крайней мере разделить вашу участь.
Император поспешно подошёл к графине Воронцовой.
– Поскорее вставай, Романовна! – воскликнул он. – С нами не приключится ничего дурного, императрица всё простит… Едем! Едем! Если меня отпустят в Голштинию, возьму тебя с собою… Всё ещё может уладиться, пожалуй, лучше, чем в этой стране, где я испытывал только одни огорчения.
Елизавета Воронцова, по-прежнему лёжа на своей постели, посмотрела на него печальным взором.
– Я сама виновата, – тихо промолвила она, – мне следовало знать его лучше.
Потом она встала, закуталась в плащ и, не обращая больше внимания на государя, вышла во двор.
Экипажи были поданы. Миних, Гудович и Бломштедт сели в четырёхместную карету с императором; остальная компания – дамы в слезах и дрожа от страха, мужчины с мрачной, молчаливой покорностью судьбе – разместилась в остальных экипажах, и весь поезд тронулся с места во всём царском великолепии, как и накануне.
Лихорадочное оживление не оставляло императора всю дорогу; его руки тряслись, глаза беспокойно блуждали по сторонам, он спрашивал своих провожатых, отпустит ли его императрица, по их мнению, в Голштинию, и, не дожидаясь ответа, уже строил различные планы относительно предстоящей ему жизни и даже совершенно серьёзно толковал о том, что он в качестве немецкого герцога будет просить императора и всех прочих представителей германских государств оказать ему помощь против датского короля, чтобы отвоевать своё право для своего герцогства, ради которого он не мог теперь использовать принадлежавшую ему власть русского императора.
Никто не отвечал ему, каждый мрачно смотрел пред собою: все эти люди шли навстречу неведомому будущему, за тёмным покровом которого им могли угрожать тюрьма, ссылка и смерть.
Дворцовый двор и весь петергофский парк были наполнены гвардейцами, которые, пируя и веселясь, не уставали провозглашать здравицы Екатерине Алексеевне. Солдаты окружили императорский поезд, когда он въехал в аллеи парка, и со свирепыми угрозами и проклятиями заглядывали в окна карет, не останавливая, однако, лошадей.
Среди густой толпы экипажи остановились у дворцового подъезда. Дверца была отворена, и когда Пётр Фёдорович, бледный и перепуганный, высунулся из кареты, его проворно схватили стоявшие поблизости и потащили на ступени крыльца. В один миг была сорвана орденская лента прусского Чёрного орла, бывшая на нём; с него сдёрнули мундир, сбросили шляпу с головы и сломали его шпагу.
Дрожа как лист, с мертвенно-бледным лицом, озирался вокруг несчастный государь; его неподвижные, испуганные взоры, казалось, молили о сострадании и жалости.
Растолкав теснившихся солдат, граф Миних вскоре очутился возле императора; он обнажил свою шпагу и звучным далеко раздавшимся голосом воскликнул:
– Назад, негодяи!.. Гром и молния с небес поразит того, кто поднимет руку на отпрыска великого царя Петра!
Трепещущий император боязливо прижался к графу. Бломштедт и Гудович прикрыли его с другой стороны. Высокая фигура маститого воина в парадной форме русского фельдмаршала, которого солдаты знали и который во многих сражениях водил русскую армию к победам, заставила наседавших почтительно и робко податься назад. Вокруг императора образовалось свободное пространство.
На лестнице появился Алексей Орлов.
– Следуйте за мною! – крикнул он императору – Не бойтесь ничего, я проведу вас в безопасное место.
Он схватил руку Петра Фёдоровича; последний, пошатываясь и спотыкаясь на ступенях, позволил увлечь себя сквозь ряды гвардейцев, с громкими проклятиями грозивших ему кулаками.
Алексей Орлов ввёл императора в одну из комнат, где жили камеристки; эти помещения были расположены в коридоре, ближайшем ко входу.
Пётр Фёдорович не столько от холода, сколько от страха и волнения, дрожал так сильно, что его зубы стучали.
– Ведь меня не убьют? – сказал он, поднимая сложенные руки. – Императрица обещала мне быть милостивой.
– Не бойтесь ничего, – ободрил его Алексей Орлов, – государыня сдержит своё слово.
Он взял лежавший в комнате женский капот, набросил его на плечи государя, раздетого до рубашки, и удалился, причём затворил дверь, к которой были приставлены им для охраны два офицера.
Пётр Фёдорович упал на колена, бормоча дрожащими губами несвязные молитвы.
Четверть часа спустя к нему явился граф Панин. В руках у него были бювар и письменные принадлежности. С торжественной важностью поклонился он императору, который испуганно вскочил при его появлении.
– Ведь меня не убьют? – воскликнул Пётр Фёдорович, хватая за руку Панина. – Не правда ли, Никита Иванович, ведь у тебя не поднимется рука на твоего императора? Ведь императрица сдержит данное мне слово?
С глубокой жалостью смотрел граф на дрожавшую пред ним и старчески опустившуюся фигуру Петра Фёдоровича, который ещё вчера был неограниченным властелином неизмеримой Российской империи.
– Государыня императрица Екатерина Алексеевна, – ответил он, – повинуясь своему долгу пред русским народом, приняла на себя управление империей; она никогда не позабудет, что кротость и милосердие составляют главную обязанность правителей, и не упустит из виду этой обязанности прежде всего в момент решения участи своего супруга, потомка славных русских царей. Вы, ваше императорское величество, можете быть уверены, что все ваши желания, поскольку то дозволяют требования государственного блага, будут уважены.
– А императрица отправит меня в Голштинию? – спросил Пётр Фёдорович. – О, я так стремлюсь назад в своё немецкое отечество, откуда силой увезли меня, чтобы заставить выстрадать здесь так много!
– Насчёт этого государыня императрица решит потом, – ответил Панин. – Во всяком случае, заточение, необходимое теперь ради безопасности особы вашего императорского величества, будет вполне соответствовать вашему сану.
Пётр Фёдорович вздохнул и спросил:
– А мне оставят моего Нарцисса, мою собаку и мою скрипку?
Печально улыбнувшись, взглянул граф Панин на несчастного, сломленного судьбою государя и ответил:
– Разумеется, я полагаю, что могу обещать вам это от имени государыни императрицы… Но прежде всего необходимо, чтобы вы, ваше императорское величество, сложили с себя управление государством и признали сами себя неспособным к нему и недостойным его, дабы лишить всякой почвы смуту, которую могли бы затеять враги государства, пожалуй, к вашей же собственной гибели.
Пётр Фёдорович внимательно вслушивался; на одно мгновение его глаза вспыхнули как будто вновь воскресшим мужеством.
– А если я не сделаю этого? – порывисто спросил он, но когда Панин вместо ответа лишь пожал плечами, то государь, не дав ему времени ответить, воскликнул: – Ну да… да, я согласен… я вижу, что это необходимо… Что же мне писать?
Панин вынул лист бумаги из своего бювара, поставил на стол письменный прибор и сказал:
– Прошу вас, ваше императорское величество, написать то, что я продиктую.
– Диктуйте! – отозвался Пётр Фёдорович.
Торопливо летала его дрожащая рука по бумаге, нетвёрдым почерком записывая то, что с расстановкой говорил ему Панин:
«В короткое время моего царствования над государством российским признал я, что мои силы недостаточны для подъятия такого бремени и что я не способен управлять империей не только самодержавно, но и ни при какой-либо иной форме государственного устройства… Я признал, что существующий государственный строй поколебался при моём управлении и должен был неминуемо рухнуть окончательно, что покрыло бы вечным позором моё имя. Во избежание сего, по зрелом размышлении, без всякого принуждения пред российским государством и пред лицом целого света объявляю, что отказываюсь до конца моей жизни от управления Российской империей, что я не желаю царствовать над народом русским ни как самодержец, ни как ограниченный монарх при какой-либо иной форме государственного устройства; что я навсегда отказываюсь от всякой затаённой мысли когда-либо вернуться снова к управлению. Клянусь пред Богом и пред целым светом, что это отречение от престола написано и подписано мною собственноручно».
Слеза выкатилась из глаз дрожавшего императора на бумагу и смыла последнее слово; затем он подписал своё имя под роковым документом, поднялся с места и, подавая Панину исписанный лист, вопросительно, с большим достоинством и твёрдостью, чем раньше, взглянул на него.
– Вот, Никита Иванович, всё кончено! – произнёс он. – Тот, кто вчера был императором, сегодня более нищ и убог, чем последний бездомный бедняк в России. Пусть императрица не забудет, что ей придётся со временем отдать Богу отчёт как в судьбе государства, так и в моей судьбе.
Глаза графа Панина также блеснули слезой. В невольном порыве он нагнулся к руке императора и поцеловал её, сказав:
– Ваше императорское величество, положитесь вполне на великодушие государыни императрицы.
После этого Панин поклонился ещё раз так же низко и церемониально, как если бы стоял пред ступенями трона, и вышел из комнаты.
Едва успел он скрыться, как явился Алексеи Орлов. Он принёс императору простой кафтан, фуражку и сказал:
– Прошу покорно следовать за мною. Государыня императрица приказала отвезти вас в Ропшинский дворец. Вы найдёте там всё нужное для своего удобства, и все ваши желания будут исполняться.
Пётр Фёдорович закутался в кафтан, надел фуражку и, поддерживаемый Алексеем Орловым, направился по боковому коридору к одному из внутренних дворов. Здесь стояла небольшая карета, запряжённая тройкой сильных лошадей, а возле неё эскадрон конных гренадёров.
Пётр Фёдорович сел в карету с Алексеем Орловым; она тронулась и покатила. Гренадёры, сопровождавшие её, окружали маленький экипаж таким тесным кольцом, что никто не мог заметить государя или приблизиться к нему на улице. Молча, забившись в угол, съёжившись и весь дрожа, ехал развенчанный император, тогда как по другую сторону Петергофского дворца громкое «ура» гвардейцев гремело в честь новой повелительницы. Он ехал навстречу неведомому, в свою уединённую тюрьму, куда попал прямо от великолепия и всемогущества царского трона, ни разу с мужественной решимостью не подняв даже руки ради своего спасения.
XXVI
Тем временем фельдмаршал Миних, генерал Гудович и Бломштедт поднимались по широкой лестнице. Большая часть солдат почтительно отдавала честь фельдмаршалу, гордо проходившему мимо; раздавались даже возгласы симпатии по его адресу, но зато Бломштедта, бывшего в голштинском мундире, встречали проклятиями, и угрожающие взоры преследовали его, когда он, с бледным и грустным лицом, шёл между шеренгами войск, рядом с Минихом, ласково обнимавшим его за плечи. Они вошли в первую комнату, наполненную генералами, гвардейскими офицерами и придворными всех рангов и степеней. Все испуганно смотрели на фельдмаршала, захваченного вместе с низложенным императором; никто не решался поклониться ему, из боязни прогневить государыню, однако никто и не осмеливался быть грубым со старым полководцем, на суровом лице которого ярко, с юношеским задором, горели гордые глаза. Двадцатилетняя тяжёлая ссылка не научила Миниха робко гнуть спину из чувства страха. Всё то, чего мог ожидать для себя восьмидесятилетний старец, было бы сущими пустяками в сравнении с тем, что ему уже пришлось пережить и перестрадать.
Фельдмаршал не переставал обнимать Бломштедта, полный чувства сострадания к молодому человеку, стоявшему ещё на пороге жизни, для которого долголетнее заключение или ссылка были страшнее казни.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81